В бараке осенняя сырость с улицы отражалась в носу, бронхах и душе. «Сырые будни»- это когда ты сидишь на полу и втягиваешь запах спрессованных водянистых опилок от прогнившей и обвалившейся завалинки. А еще тебя пронизывает насквозь холод из щелей рассохшихся оконных рам и собственная беззащитность.
Обстановку распада души на мелкие никчемные частицы в такие серые будни подогревало отсутствие света в прихожей, из-за вывернутой с корнем лампочки (то ли хулиганы, то ли экономили соседи по коридору) и выключенного света в доме — потому что батя так сказал.
Как сейчас помню: недостаток света в короткий осенний день, окна запотели, ты вдыхаешь сырость и одиночество, а батя – спит. Батя, как ни странно, некий гарант спокойствия, когда малолетняя депрессия берет свое: батя рядом, он спит, но возможно услышит тебя, если ты его окликнешь. Батя спит: от него пахнет куревом и спиртом. А тельняшка его пахнет порошком. Он удовлетворенно спит и не видит разруху вокруг. Батя просто пьян.
Когда уволили с работы мать, ее горе знали все: соседи по бараку, все знакомые и друзья, родственники и, разумеется, мы. Горе сопровождалось истериками и выражалось ярко, как будто на сцене выкладывался артист на премьерном спектакле.
Что же касается бати, то он как мужчина держал тоску от собственного сокращения на работе в себе и при себе. Бывало, откроет форточку, начнет курить, потом задумается и не заметит, как огонь сигареты подберется к фильтру и не спеша начнет обжигать его пальцы.
Я не серчаю на батю и мать за тоску, которая из детства перешла в юность, потом перекочевала со мной в зрелость и превратилась в навязчивую потребность. Я до сих пор ощущаю сильную тоску. Хотя живу гораздо лучше, чем тогда. Ощущаю сырость и подавленность, живя в комфортабельных условиях и с большим пространством вариантов решения проблем, чем тогда.
Вспоминается один случай. Батя «пришел на рогах», но дошел до кровати сам и стал разуваться не в прихожей, а дома. Я тогда не понимал, что его одолевала такая форма депрессии, когда ему становилось плевать и на свой внешний вид и на то, что творится рядом с ним и у него дома. Он снял ботинки и поставил их около кровати. Лег и закурил. Я подошел к нему и спросил: «Батя, а вот мы так живем, живем, а потом умрем, да?» Не знаю, почему сам по себе у ребенка возник такой вопрос в довольно неокрепшей голове. До сих пор не могу дать на него ответ.
Батя окинул меня взглядом, испытывающим насквозь:
– Мать научила?- спросил он.
Резко батя вскочил с кровати, подошел к магнитофону и поставил кассету. Заиграла музыка. Уже со временем я узнал, что за песня играла в динамиках старого раздолбанного магнитофона. Зазвучала композиция «Pardonne-moi ce caprice d’enfant» в исполнении французской певицы Mireille Mathieu.
– Давай, сынок плясать? Будто мы с тобой в Париже, ёпта!
Не вынимая сигареты изо рта, он подхватил меня мощными жилистыми руками и стал кружить под оптимистичные и свободные мотивы французского La chanson. Меня кружил батя, я громко смеялся и просил подбросить меня вверх. Батя подбрасывал меня и ловил за секунду до падения об пол. Я визжал от восторга и страха. Батя улыбался.
Мы кружились и разряжали сырой воздух своими теплыми дыханиями. Мы веселились, когда вокруг природа плакала и грустила. Мы разгоняли скисшую в наших жилах кровь. Мне тогда показалось, что мы как будто победили нашу реальность…
Все мы родом из детства. Я часто выезжаю куда-то подальше от людских глаз, сижу подолгу в машине один, чтобы…просто побыть одному. Как почувствую «сырость» и беззащитность перед ней — включаю в магнитоле заветную «Pardonne-moi ce caprice d’enfant». Как когда-то ее включил для меня мой батя в один из особенно холодных и тоскливых осенних будничных дней…